Неточные совпадения
—
Умер, — отвечал Раскольников. — Был доктор, был священник, все в порядке. Не беспокойте очень бедную
женщину, она и без того в чахотке. Ободрите ее, если чем можете… Ведь вы добрый человек, я знаю… — прибавил он с усмешкой, смотря ему прямо в глаза.
— Итак, я продолжаю, — сказал он, очнувшись. — Главное же то, что работая, необходимо иметь убеждение, что делаемое не
умрет со мною, что у меня будут наследники, — а этого у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперед, что дети его и любимой им
женщины не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать не хочет. Ведь это ужасно!
— Знаменитая своей справедливостью
женщина, замечательнейшая, — сипло говорил он. — Но — не вытянет. Пневмония. Жаль. Старичье —
умирает, молодежь — буянит. Ох, нездорова Россия…
— А может быть, это — прислуга. Есть такое суеверие: когда
женщина трудно родит — открывают в церкви царские врата. Это, пожалуй, не глупо, как символ, что ли. А когда человек трудно
умирает — зажигают дрова в печи, лучину на шестке, чтоб душа видела дорогу в небо: «огонек на исход души».
Он видел, что толпа, стискиваясь, выдавливает под ноги себе мужчин,
женщин; они приседали, падали, ползли, какой-то подросток быстро, с воем катился к фронту, упираясь в землю одной ногой и руками; видел, как люди
умирали, не веря, не понимая, что их убивают.
Кивнув головой, Самгин осторожно прошел в комнату, отвратительно пустую, вся мебель сдвинута в один угол. Он сел на пыльный диван, погладил ладонями лицо, руки дрожали, а пред глазами как бы стояло в воздухе обнаженное тело
женщины, гордой своей красотой. Трудно было представить, что она
умерла.
— Подумай: половина
женщин и мужчин земного шара в эти минуты любят друг друга, как мы с тобой, сотни тысяч рождаются для любви, сотни тысяч
умирают, отлюбив. Милый, неожиданный…
Однажды, придя к учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар
умер от воспаления легких. Сидя на крыльце,
женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь глазами овцы, сказала...
—
Умирает — видите? — шепотом сказала
женщина. Самгин молча пожал плечами и сообразил: «Она была рада, что я прервал его поучение».
— Надо справиться. От истерики, впрочем, никогда и никто не
умирал. Да и пусть истерика, Бог
женщине послал истерику любя. Не пойду я туда вовсе. К чему лезть опять.
Переодевшись во фрак, он приехал ко второму акту вечной «Dame aux camélias», [«Дамы с камелиями»,] в которой приезжая актриса еще по-новому показывала, как
умирают чахоточные
женщины.
История арестантки Масловой была очень обыкновенная история. Маслова была дочь незамужней дворовой
женщины, жившей при своей матери-скотнице в деревне у двух сестер-барышень помещиц. Незамужняя
женщина эта рожала каждый год, и, как это обыкновенно делается по деревням, ребенка крестили, и потом мать не кормила нежеланно появившегося, ненужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро
умирал от голода.
Но повитуха, принимавшая на деревне у больной
женщины, заразила Катюшу родильной горячкой, и ребенка, мальчика, отправили в воспитательный дом, где ребенок, как рассказывала возившая его старуха, тотчас же по приезде
умер.
Но ни ревности, ни боли он не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него
женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем
умер любовник и ожил бескорыстный артист.
— Кажется, никого особенно. Из них никого сильно. Но нет, недавно мне встретилась одна очень странная
женщина. Она очень дурно говорила мне о себе, запретила мне продолжать знакомство с нею, — мы виделись по совершенно особенному случаю — сказала, что когда мне будет крайность, но такая, что оставалось бы только
умереть, чтобы тогда я обратилась к ней, но иначе — никак. Ее я очень полюбила.
И вот должна явиться перед ним
женщина, которую все считают виновной в страшных преступлениях: она должна
умереть, губительница Афин, каждый из судей уже решил это в душе; является перед ними Аспазия, эта обвиненная, и они все падают перед нею на землю и говорят: «Ты не можешь быть судима, ты слишком прекрасна!» Это ли не царство красоты?
Он загрязнит, заморозит, изъест своею мерзостью порядочную
женщину: гораздо лучше
умереть ей.
Роясь в делах, я нашел переписку псковского губернского правления о какой-то помещице Ярыжкиной. Она засекла двух горничных до смерти, попалась под суд за третью и была почти совсем оправдана уголовной палатой, основавшей, между прочим, свое решение на том, что третья горничная не
умерла.
Женщина эта выдумывала удивительнейшие наказания — била утюгом, сучковатыми палками, вальком.
Женщину пытали, она ничего не знала о деле… однако ж
умерла.
Княгиня осталась одна. У нее были две дочери; она обеих выдала замуж, обе вышли не по любви, а только чтоб освободиться от родительского гнета матери. Обе
умерли после первых родов. Княгиня была действительно несчастная
женщина, но несчастия скорее исказили ее нрав, нежели смягчили его. Она от ударов судьбы стала не кротче, не добрее, а жестче и угрюмее.
— Какая смелость с вашей стороны, — продолжал он, — я удивляюсь вам; в нормальном состоянии никогда человек не может решиться на такой страшный шаг. Мне предлагали две, три партии очень хорошие, но как я вздумаю, что у меня в комнате будет распоряжаться
женщина, будет все приводить по-своему в порядок, пожалуй, будет мне запрещать курить мой табак (он курил нежинские корешки), поднимет шум, сумбур, тогда на меня находит такой страх, что я предпочитаю
умереть в одиночестве.
Сама графиня Браницкая,
женщина по-своему гуманная, должна была бежать и скоро
умерла.
От Келбокиани мы узнали, что
умерла женщина свободного состояния Ляликова, муж которой, поселенец, уехал в Николаевск; после нее осталось двое детей, и теперь он, Келбокиани, живший у этой Ляликовой на квартире, не знает, что ему делать с детьми.
На восточном побережье и на Сахалине он сделал себе блестящую карьеру в какие-нибудь пять лет, но потерял дочь, которая
умерла от голода, состарился, состарилась и потеряла здоровье его жена, «молоденькая, хорошенькая и приветливая
женщина», переносившая все лишения геройски.
Не успевших убежать
женщин высекли, а мужчин шесть человек взяли с собою на байдары, а чтобы воспрепятствовать побегу, им связали руки назад, но так немилостиво, что один из них
умер.
— Ах, да не все ли равно! — вдруг воскликнул он сердито. — Ты вот сегодня говорил об этих
женщинах… Я слушал… Правда, нового ты ничего мне не сказал. Но странно — я почему-то, точно в первый раз за всю мою беспутную жизнь, поглядел на этот вопрос открытыми глазами… Я спрашиваю тебя, что же такое, наконец, проституция? Что она? Влажной бред больших городов или это вековечное историческое явление? Прекратится ли она когда-нибудь? Или она
умрет только со смертью всего человечества? Кто мне ответит на это?
Около этого же времени «Английский зубоврачебный журнал» сообщил, что после вдыхания десяти капель пентала
умерла 33-летняя
женщина, страдавшая зубной болью.
На третьем курсе, недели через две после начала занятий, я в первый раз был на вскрытии. На мраморном столе лежал худой, как скелет, труп
женщины лет за сорок. Профессор патологической анатомии, в кожаном фартуке, надевал, балагуря, гуттаперчевые перчатки, рядом с ним в белом халате стоял профессор-хирург, в клинике которого
умерла женщина. На скамьях, окружавших амфитеатром секционный стол, теснились студенты.
— Милостивые государи! — объявил он. — Вы помните
женщину с эндометритом, которую я вам демонстрировал полторы недели назад и которой я тогда же сделал при вас выскабливание матки? Вчера она
умерла от заражения брюшины…
Она прожила для
женщины долгий век (ей было семьдесят четыре года); она после смерти Степана Михайлыча ни в чем не находила утешения и сама желала скорее
умереть».
Если не
умру еще пятнадцать лет, так в России хоть три
женщины будут знать медицину.
— Лизавета Егоровна! Гейне,
умирая, поручал свою бессмертную душу Богу, отчего же вы не хотите этого сделать хоть для этих
женщин, которые вас так любят? — упрашивал Розанов.
—
Умру, говорит, а правду буду говорить. Мне, говорит, сработать на себя ничего некогда, пусть казначею за покупками посылают. На то она, говорит, казначея, на то есть лошади, а я не кульер какой-нибудь, чтоб летать. Нравная
женщина!
— Сжальтесь надо мной! — заговорила она, — не покидайте меня; что я теперь без вас буду делать? я не вынесу разлуки. Я
умру! Подумайте:
женщины любят иначе, нежели мужчины: нежнее, сильнее. Для них любовь — все, особенно для меня: другие кокетничают, любят свет, шум, суету; я не привыкла к этому, у меня другой характер. Я люблю тишину, уединение, книги, музыку, но вас более всего на свете…
«Я знаю, что мне теперь делать! — говорилось в письме. — Если только я не
умру на чахотку от вашего подлого поведения, то, поверьте, я жестоко отплачу вам. Может быть, вы думаете, что никто не знает, где вы бываете каждый вечер? Слепец! И у стен есть уши. Мне известен каждый ваш шаг. Но, все равно, с вашей наружностью и красноречием вы там ничего не добьетесь, кроме того, что N вас вышвырнет за дверь, как щенка. А со мною советую вам быть осторожнее. Я не из тех
женщин, которые прощают нанесенные обиды.
— Он с малых лет был как брошенный; отец его
умер, кажется, в тот год, в который он родился; мать — вы знаете, какого происхождения; притом
женщина пустая, экзальте, да и гувернер им попался преразвращенный, никому не умел оказывать должного».
— Ну, и Семен-то Иванович, роля очень хороша! Прекрасно! Старый грешник, бога б побоялся; да и он-то масонишка такой же, однокорытнику и помогает, да ведь, чай, какие берет с него денежки? За что? Чтоб погубить
женщину. И на что, скажите, Анна Якимовна, на что этому скареду деньги? Один, как перст, ни ближних, никого; нищему копейки не подаст; алчность проклятая! Иуда Искариотский! И куда?
Умрет, как собака, в казну возьмут!
— Однако донос не показывает его благородства; и главное, по какому поводу ему мешаться тут? А потом, самое дело повел наш тамошний долговязый дуралей-исправник, которого — все очень хорошо знают — ваш муж почти насильно навязал дворянству, и неужели же Егор Егорыч все это знает и также действует вместе с этими господами? Я скорей
умру, чем поверю этому. Муж мой, конечно, смеется над этим доносом, но я, как
женщина, встревожилась и приехала спросить вас, не говорил ли вам чего-нибудь об этом Егор Егорыч?
— За неволю станешь избегать, — проговорил на это невеселым голосом Аггей Никитич, — когда хорошенькие
женщины все больше и больше переводятся и
умирают, как
умерла вот и Людмила Николаевна!
«Музочка, душенька, ангел мой, — писала та, — приезжай ко мне, не медля ни минуты, в Кузьмищево, иначе я
умру. Я не знаю, что со мною будет; я, может быть, с ума сойду. Я решилась, наконец, распечатать завещание Егора Егорыча. Оно страшно и отрадно для меня, и какая, Музочка, я гадкая
женщина. Всего я не могу тебе написать, у меня на это ни сил, ни смелости не хватает».
Некоторые уверяли, что, будто, холера ходит в глухую полночь по улицам в виде страшной
женщины, одетой в саван, которая если к чьему дому подходила, то там на следующий день непременно кто-нибудь
умирал из семейства.
Читатель, без сомнения, догадался, что Сергей Дмитриевич под угрозой увез Екатерину Петровну из Москвы на самом деле не для нежных воспоминаний сладких поцелуев прошлого, а лишь для того, чтобы обеспечить себе привольное будущее: он ни на минуту не задумался уничтожить когда-то близкую ему
женщину, которая стояла преградой к получению его сыном Евгением, опекуном которого он будет состоять как отец, наследства после не нынче-завтра могущего
умереть Петра Валерьяновича Хвостова, — Талицкий навел о состоянии его здоровья самые точные справки, — завещавшего все свое громадное состояние своей жене Зое Никитишне, в которой он, Сергей Дмитриевич, с первого взгляда узнал Катю Бахметьеву.
Никто уже не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы
умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою
женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало.
— А то же, — отвечал Вихров, — какая прелестная
женщина вышла из нее, а все-таки вскоре, вероятно,
умрет.
Эта, уж известная вам, m-me Фатеева, натура богатая, страстная, способная к беспредельной преданности к своему идолу, но которую все и всю жизнь ее за что-то оскорбляли и обвиняли; потому, есть еще у меня кузина, высокообразованная и умная
женщина: она задыхается в обществе дурака-супруга во имя долга и ради принятых на себя священных обязанностей; и, наконец, общая наша любимица с вами, Анна Ивановна, которая, вследствие своей милой семейной жизни, нынешний год, вероятно,
умрет, — потому что она худа и бледна как мертвая!..
Теперь я смотрел на
женщину и видел, что это — человек, перешибленный пополам. Надежда закралась в нее, потом тотчас
умирала. Она еще раз всплакнула и ушла темной тенью. С тех пор меч повис над
женщиной. Каждую субботу беззвучно появлялась в амбулатории у меня. Она очень осунулась, резче выступили скулы, глаза запали и окружились тенями. Сосредоточенная дума оттянула углы ее губ книзу. Она привычным жестом разматывала платок, затем мы уходили втроем в палату. Осматривали ее.
«Вы, говорит, нарочно выбрали самое последнее существо, калеку, покрытую вечным позором и побоями, — и вдобавок зная, что это существо
умирает к вам от комической любви своей, — и вдруг вы нарочно принимаетесь ее морочить, единственно для того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет!» Чем, наконец, так особенно виноват человек в фантазиях сумасшедшей
женщины, с которой, заметьте, он вряд ли две фразы во всё время выговорил!
— Смотрите, смотрите, только не
умрите от ревности… Вы, видимо, ошиблись, говоря, что он единственно может нравиться только
женщинам бальзаковского возраста, а оказывается и молодые девушки…
Маленькая помощь родственников Симочки не давала им
умереть с голоду, а из получаемых от тех же родственников обносков молодая
женщина умела делать себе такие туалеты, что не было стыдно появиться в них даже на балу банкира Алфимова.
— Послушай, — начала она, — если когда-нибудь тебя
женщина уверяла или станет уверять, что вот она любила там мужа или любовника, что ли… он потом
умер или изменил ей, а она все-таки продолжала любить его до гроба, поверь ты мне, что она или ничего еще в жизни не испытала, или лжет.